Художник СЕРГЕЙ РОМАНОВИЧ |
|
Выдержки из переписки |
|
26 а. <…>…сон,
выпуская нас, мягко толкает нас: «действуй», чтобы вновь принять нас к тому времени,
когда мы, уничтожив своей несовершенной деятельностью
возможность дальнейших переживаний, обращаемся опять к снам ночи. Так это
сегодня подобно жизни, как ночь – смерти, и Гете начинает свою вторую
книгу, которую мы с Вами читаем, очень замечательной
немецкой поговоркой: «О чем ты мечтаешь в юности, то с лихвой получишь в
старости <…>. 1930 г. 27а. 6 июня <…> уж
не забыли ли Вы меня, так Вас любящего, думающего ежечасно о вас и берегущего
Ваш образ среди суетных будней, подплывающих со всех сторон, как рыбы с
бессмысленными глазами в мутной жизненной среде. Вы, как волшебный кристалл,
разрушаете власть этих созданий. Сразу загорается свет при мысли о вас. Это напоминает мне несколько феерические
сцены балета, оказывается, в них есть смысл, они идут от реального основания.
Ваш образ действует, как идея, как искусство, но Вы – живое существо, имеющее
не только идеальное, но пространственное существование, и с этим связаны
тревоги, беспокойные мысли и многое другое. <…> жизнь в другом существе – это и есть
любовь. Мы хотим чувствовать, мы хотим сильно чувствовать. Но в основе всех
чувств лежит любовь, так или иначе модифицированная, поэтому мы хотим любить,
выходя за пределы нашего личного в направлении этой максимы всех чувств. Мы направляем наше внимание сначала на близких, потом на дальних;
вначале наши чувства захватывают меньший круг, потом, расширяя орбиту,
приобретают интенсивность молниеносных сверкающих колес в стремлении к
единственному беспредельному пределу, к единственному, что может насытить наши
чувства, приняв их в свою бесконечность. И нет ни одного существа,
выключенного из этого потока. Сначала – это алчность, потом – привязанность и
симпатия в той или иной форме, потом нежность, сострадание и восторг, все это
есть в том, о чем мы говорим. Эти солнечные мысли, рождаемые людьми, как земная
трава, пробивают тело чувств земли. «Побеги травы» Уитмена можно понять в этом
смысле. Каждое сердце хранит извечное обещание. Здесь нет отверженности – «Ни
одного обойденного, ни одного нелюбимого» – так говорит Уот
про вселенную … Я пишу вечером после работы над заказным
портретом одной дамы. Увы! Я должен менять профессию, то есть способ зарабатывания денег. Я становлюсь
неспособен ни на какое приспособление, ни на какой компромисс. Что же говорить
о том, когда мы пускаем искусство свое в оборот, и чтобы наша работа дала
результаты, нам нужно служить посторонним неосмысленным желаниям, а не живущим
в самом искусстве и проявляющимся через него идеям. Рука, быть может, и делала
бы, да воля не хочет. 28а. 25 июня. <…> Что
касается меня, я был в чрезвычайном беспокойстве все это время. Таня
простудилась в дороге и дней десять тому назад я узнал, что у
ней воспаление легких, и молчание, несмотря на мою
телеграмму. Вы можете себе представить, как я себя чувствовал. Только вчера я
получил письмо о том, что ей лучше и мои тревоги немного рассеялись. Все мои дела
на точке замерзания. Но сегодня я двину
производственную машину энергично вперед<…> Милый мой
друг. Как Вы живете. Вы написали мне очень мало, бегло и общо. Больше деталей –
они обогащают картину и каждое Ваше лишнее слово будет
для меня большим удовольствием. Может быть Вы сердиты – не верю, не верю, Парфен, не верю <…>. Перечитал Гете. Что за
удивительный человек! Девятнадцатилетним мальчиком он умел уже себя создавать.
Вы помните его боязнь нищих и безобразных – уроки в клинике. Гром барабанов –
на боязнь шума; от головокружений – открытая площадка на высоте 600 метров колокольни
Страсбургского собора и ночные путешествия на кладбище – от всякой жути и
темноты. <…> 1931? г. 29а. <…> Если
я тебе не пишу так часто, как хотел бы, то конечно, не
потому что я мало тебя люблю и мало беспокоюсь о тебе, но не считая внешних
обстоятельств, которые обычно тяжелы в нашей обстановке, в этом виноват тот
несчастный сплин и то состояние тяжелой и отвратительной сонливости, в которой
я не могу ни мыслить, ни действовать. Это, по правде, какое-то состояние полубессознательности, в котором возникновение вещей
действительного мира и необходимость действовать очень пугает и переживается
как неприятность. Я думаю, что это род болезни нервной системы. Даже читать в
это время я не могу и если беру книгу, то лишь вожу по ней глазами без смысла.
Как раз в тот день, когда я тебе писал о благополучном конце первой серии
хлопот о нашем эскизе, его вернули для поправок. Скверное и неблагодарное дело. Сейчас же, когда я в таком опущенном
состоянии, моему приятелю приходится возиться со мной не меньше, чем с эскизом.
Я чувствую, как становится меньше круг людей, которые встречают меня с
удовольствием, а сам я думаю, что навожу порядочную тоску. Все это нехорошо,
конечно. Думаю, что такого рода письма – далеко не пища богов, поэтому и не
хочу тебя усердно потчевать, чтобы и на тебя не навести эту гостью. Мысль, что
ты не бываешь приятен людям, а вернее, не можешь быть для них человеком,
который бы повышал и украшал жизнь в минуты, когда ты с ними, может стать
достаточно горька, потому что прежде всего, это твое
собственное бытие признается незначительным и скучным, и всякий виноват в этом
сам, будь он больной или здоровый. Я ясно очень <это> почувствовал,
просмотрев книгу, в которой собраны письма Рубенса. Этот человек очень похож на
Гете, но, пожалуй, еще более деятельный и ясный. В его природе было приносить
всем удовольствие самим своим существованием. 1932-1933
г.<?> 30а. <…>
Почти все это время находился в состоянии скверном и вчера так и не мог кончить
письма, уже начатого, так как еще сохраняю долю здравого смысла, который
говорит, что незачем пересылать свои тяжелые и недостойные настоящего человека
мысли, даже если почта берет за это недорого. Сегодня, как это бывает, час тому
назад, совершенно внезапно почувствовал, что есть еще на свете просветы и без
всякого видимого повода приободрился, пишу моему милому другу. Вчера я получил
твое письмо, по которому видно, что ты тоже невесела. Увы. Когда имеешь
способность рассуждать, то представляешь себе горечи жизни как лекарство, хоть
горькое, но необходимое. Естественное право человека стремиться к покою и
счастью, но судьба знает лучше, что ему надо и подносит горькие микстуры.
Выпивая их не морщась и не жалуясь посторонним, мы поступаем как разумные дети,
понимающие с первого слова, что надо пить и чем скорее выпить, тем лучше.
Капризы и жалобы только усугубляют грустный процесс. Уменье страдать, молиться,
мыслить и действовать – вот что нужно от человека. Это пишу я, боящийся
беспокойств и страданий больше всего. Но думаю: так как их избегнуть
невозможно, что хорошо чувствует каждый кто живет,
сама их неприятность принудит меня найти им противоядие и найти выход из
состояния мучительной неустойчивости. Если человек не работает сам над собой,
тем хуже для него. Он откладывает необходимое на другой день или на третий, а
Гете, прожив восемьдесят лет, сказал, что тот, кто каждый день не идет на
битву, тот не настоящий человек. Утонченность нервов и чувств у нас преизобильная, мыслить мы тоже смогли бы при усилии, но
действуем плохо, как ты, так и я. За это нам попадает. Я начал письмо, лежа на
земле в ожидании поезда, продолжал в знаменитой электричке, а теперь пишу в
трамвае. Боюсь, многого не разберешь. Страдание. Нет для меня ничего
ненавистней названия этой фикции, разве только сам себе, когда нахожусь под
властью этого фантома. В человечестве заложен правильный инстинкт отвращения к
нему. Мы должны страдать, чтобы понять людей и для того чтобы в нас пробудилось
сочувствие к ним. Но наше верное чувство говорит, что оно недостойно и не нужно
нам, прежде всего, понявшим его призрачность. И мы должны в себе убить этот
призрак, мучающий человечество, даже для того, чтобы другим стало легче. Как
хорошо понимал это Уитмен! В общем, я чувствую, что виной всему болезнь… Что мы должны делать – восстановить во что бы то ни
стало свои силы, потому что влачить существование очень тяжело. <…> 1933 г. <?> 31а. <…> Все это время
я представлял собой лежачий камень. Несколько дней моя прострация доходила до
того, что я не мог подняться с постели. Не думай, что это леность. Вероятно,
это переутомление и малярия. А так как каждое движение тяжело, то и отвращение
к жизни. В голове туман и ни одной расчлененной мысли. В общем – Азия. Но скоро
я начинаю лечиться. Я уже купил сегодня градусник для воды. Вода – это
избавление. Вода и растительные силы. Впрочем, я кое-что сделал перед
летаргией. Проект «Перехода» прошел в одной главной инстанции. Я вероятно буду иметь мало, около тысячи рублей, если только
можно считать теперь что-то вероятным. Можно было бы и на командировку обратить
внимание, но у меня на это нет сил. Я смотрю кругом на людей, и они кажутся мне
какими-то бессмертными богами: годы выносить эту жизнь и все-таки увеличивать
свои жизненные присоски, бегать все быстрее и толкаться все оживленнее. Я
чувствую, что я ближе к вымирающему виду (даже стал вдруг ставить твердый
знак). Я знаю, что пишу нерадостные вещи, но правды не скроешь, и кроме того, еще есть надежда благоприятного поворота
колеса. <…> 1932
г.<?> 33а. <…> По
правде сказать, я насилу дотащился и сейчас чувствую крайнюю разбитость
и болит голова. Всему виной бессонные ночи и бесконечное курение. Ты верно пишешь, но так хочется сделать поскорее и так
досадно когда не выходит, и нужно тотчас сделать новую попытку, а на все
(нужно) время, а скверная тошная слабость мешает. Кроме того, я ведь хочу
сделать рисунок, и чтобы это могло вывести меня из необходимости другого
заработка, который совсем отшибает прочь от дела.
<…> Но я так замучился и отупел, что отказываются
и ум и руки и я перепортил много бумаги, что стоит денег. Кроме того, я не
выношу присутствия во время работы, и скрип двери или даже мысль, что могут
войти, приводит меня в содрогание, поэтому я стараюсь работать ночью, но и днем
не сплю. Но скоро я введу порядок в свою жизнь. Одно, что меня утешает, это ты.
<…> 1935-1937
г.<?> 34а. <…> Я
устал ужасно, бесконечно. Иногда чувствую себя просто полумертвым и не могу
работать часами, так как с пером бывает утомление и глаза и вообще этот мелкий
кропотливый процесс, он может иногда извести, особенно если я сижу по двадцать
часов в сутки и тружу себе глаза. Мое чисто дьявольское упорство в этих делах
может заставить ослепнуть и доводит до рези в глазах, и так я устаю, что и
результат – начинай снова, так как рисунок не имеет всех тех качеств, которых я
от него хочу. Надо проводить время так: днем работать над живописью шесть часов
и вечером рисовать шесть часов – вот это нормально. Но живописью так сложно
сейчас заниматься – подрамки и, увы, отсутствие синих кобальтов и ультрамарина
– я упустил. Был в таком состоянии, что не мог просить взаймы, а денег и
посейчас не получил. Ты можешь быть спокойна, так как у меня одна мысль
что-нибудь сделать, и если бы сама Афродита явилась и мне в это время протянула
кисть, я, невежа, взял бы кисть. Мое уединение
кончилось, и я раздражаюсь с непривычки. Бедный мальчик, я ничего не могу
сделать. Я чувствую себя очень плохо. Мне бы очень надо уехать и жить одному
подальше от Москвы. Ты верно пишешь, что все залеплено
мелочами и талонами, у всех мозги в паутине, и как трудно из нее выбраться. Как
трудно – ведь вся жизнь построена на этой липкой бумаге. Но я решил <неразборчиво> что сделаю: во что бы то ни стало я завоюю
себе свободу, если раньше я не завязну так, что не смогу открыть глаза. Если бы
поздоровей себя чувствовать. <…> 1934 – 1936
<?> 35а. <…> Я хотел тебе
ответить вчера же и прошел даже пешком обратный путь, чтобы сберечь деньги на
марку (увы, бывает), но так устал, что отложил до
сегодня, хоть и хотелось тотчас тебе написать. Моя работа идет, благодарение
судьбе, и эти дни я делал подготовительные рисунки. Там нужен <неразборчиво> труд, ибо процесс
обогащения и выпрямления требует «труда и бессонных ночей», как говорил
Тинторетто. Что же касается приема в Издательство и результата, то это дело
довольно сомнительное, так как голова приемщика неизвестна, или, скорее,
известна довольно «и дорога находится в руках мальчишек», как говорит Гете, тот
самый великий человек, из которого ты частенько делаешь колючку и шпору в своих
письмах. И это правильно, когда такой пример прибавляет ходу или вывозит на
настоящую дорогу рассеянного и ленивого человека, подобно тому, как
прикосновение шпоры наездника пускает в галоп по правильному пути строптивого
коня. Величие подобает великим, но они были людьми и нам нужно следовать их
примеру по мере наших сил. Я тебе писал, что перечитываю
Гамлета и чем дальше, тем больше открываю в нем красоты, но перевод
недостаточно хорош. Если б наше общество было в состоянии чувствовать
прежде всего в дословных прозаических переводах. Натяжки, водянистость языка сопутствуют
всем переводам в стихах. Бедные поэты и мы, не знающие их языка. Между прочим,
меня заинтересовало одно обстоятельство: ты помнишь, в «Ученических годах» Мейстер Гете говорит, что Гамлет был полный, основываясь на словах
королевы-матери во время дуэли. Здесь, в моем переводе их нет, как я не искал.
Или Гете, или переводчик – «вот в чем вопрос» это не переводы, а «свистки для
перепелок», как говорит Полоний. Я хочу попробовать сделать рисунок к Гамлету,
хоть это то, чего я не пробовал. Да окажется мое перо достойным высокого образа
и да поможет мне великая тень <…> работа и усталость от нее (я сплю не больше четырех – пяти часов, а если я
работаю, значит, все хорошо. Это ведь можно мне простить (напиши мне по этому
поводу) <…>. Писал ли я тебе, что кактус дал новый побег из-под зелени
(не лист). Новые отростки мирта и кактус как будто принялись. Прошло уже
двенадцать дней как они, отрезанные от материнского ствола, начали
самостоятельную жизнь в консервных банках, временно, временно! Клянусь честью. <1934-1935 ?> 40а. <…>
Визави на двух соседних лавочках сидят ближе ко мне дама или девушка, вообще
создание с экзотикой под цыганку или, вернее, египтянку: смуглая в кудрях и
переглядывается с двумя джентельменами среднего
иностранного типа, довольно уморительного. У меньшего
из них совершенно квадратное туловище с жилетом, кончающимся под мышками. Они,
по-видимому, смущены, не зная, какие приемы галантности употребляют в таких
случаях у нас, а может быть и тем, что на них зрит такая эффектная картина… Как говорит Киля, мурмурлеточка.
Но… это не все еще, и то, что я впал в такое бессмысленное пустословие,
виновата, вероятно, реакция от черной меланхолии, в которой я барахтаюсь самым
бессмысленным образом все это время. Боюсь, что я очень низко упал в Ваших
глазах. Если б Вы узнали, в какой обстановке я пишу! Взглянул на часы – без
четверти час, а в час должен водить шефскую экскурсию по выставке наших
рисунков. Пребываю пока на этом. 1931 или 1932
г. 42а. 2 июля, 3 часа
дня. <…> Пишу
на пароходной пристани у Крымского моста. Вокруг стучат топоры. Плотники рубят
пристань, и я сижу на бревне в ожидании парохода, который должен подойти через
10-15 минут. Я хочу посмотреть пароход и снаружи и внутри. Вот он загудел
сиреной и подходит белый с красным флагом на носу. Теперь я уже читаю название
«Нижний Новгород». Он пыхтит, как хороший кот. Но достать билеты 1-2 класса
можно лишь за несколько дней. Это гораздо неприятней,
так как 4-5 дней – срок очень большой в моих ресурсах <неразборчиво> уже
по наведенным справкам не пойдет, так как почти невозможно сразу получить
комнату. Она стала <неразборчиво> курорта. Стали пускать пассажиров, и я
попробую пройти на пароход. Осмотрел – очень хорошо, как вообще на пароходах. Я
направился к кассе и имел разговор с человеком, который ведет список очереди –
здесь дело гораздо хуже. Он дожидается очереди с 23 числа и числа 6го надеется
получить. Объясняется это тем, что много едут из ПТУ и наркоматовских
учреждений. Числа 15-го, говорил он, это при счастливом случае, я могу надеяться
получить. Это явно не подходит, как ни грустно. Пока это придется оставить.
Теперь новое: сегодня мне дали адреса в Каширу и
хвалили ее, завтра поеду смотреть. Но как захотелось мне путешествия! Когда я
проходил коридором, заглядывал в каюты. И это на маленьком суденышке, похожем
на автобус. Как бы чувствовали мы с Вами на океанском пароходе, рассекающем
десятки миль своим стальным носом соленые волны. Здесь очень ветрено. Сильный
ветер, как в американском фильме, когда юный герой уезжает с пристани в
неведомые страны, чтобы встретить возлюбленную и освободить от корсаров.
Значит, завтра в Каширу. Здесь дежурят даже ночью, и каждый день приходят от 8
до 10 на перерегистрацию. Рядом сидит особа, к которой перешла запись. Она с 22
числа записана. Это потому что ежедневно пароход один и выдают 5-10, очень
редко больше (это касается 1-2 класса) билетов в день. Завтра – Кашира, три
часа езды с Павелецкого вокзала, с того самого,
который мы недавно навестили. У меня письма Серафиме Петровне и Мусе, особ мне
неизвестных. Зайду, узнаю сегодня расписание, чтобы пораньше туда приехать. До
свиданья, моя красавица, вижу Вас немного растерянной перед лицом земного шара.
До завтра. Ваш С.М. 1931-1932 г. 43а. <…> (Последняя
приписка). Вечером я рисую.
Напрасно Гегель и Вергилий жалобно взывают, я читаю несколько строк в день. Не
грустите, дорогой мой друг. Умереть вообще не так плохо, а ребенком может быть
еще легче. Да, оставшиеся здесь печальны, но мы всех встречаем, кого хотим. У
меня есть новость для меня неприятная. Я расскажу (она
задевает меня непосредственно). Я расскажу Вам при встрече. Ваш С. <На
обороте> Как бы это
объяснить, ну, нечто вроде разницы между ночью в Крыму или Италии и ночью на
севере. Кобальт – это будет ночь на Золотом Роге <…> 1932 г. 47а. <…> Вот,
наконец Вам и письмо чернилами с Арбатского
почтамта. Был в Староконюшенном переулке у больного знакомого, о котором Вы
слышали. Через несколько дней он едет в Воронеж, и я
его навещаю, пока он здесь. Позавчера вечером воротился из Москвы, сел за
работу и вчера не выезжал совсем. Поэтому и не писал Вам. В общем, был тяжелый
день, но надежда, спасительница людей, меня не оставляет окончательно. Этим мы
и дышим. Кроме того, верой, что надежда не будет тщетной. В сущности, надеждой по поводу надежды. Вечером
читал хорошую книгу, в которой нашел замечательные мысли и описания некоторых
событий. При случае Вам расскажу. Посылаю Вам две фотографии, довольно
неудачных, но надо сознаться, что и оригинал не из
важных. Относительно Каширы. Так как письма я получил от особы болтливой и
любопытной, то и не хочу пользоваться ее
посредничеством, тем более, что, как выяснилось, и она
скоро туда поедет. Мурманск тоже на точке замерзания. В общем, чувствую себя
неважно и еще более потому, что давно не вижу Вас.
<…> 1932 г. 48а. <…>
около 20 числа наша экскурсия выезжает на Мурман. Так
окончательно решено, на этот раз, видимо, уже крепко, так как выписаны деньги.
Кого это Вы собрались убивать? Что до меня, я произвожу резню
в живописи – большое кровопролитие, которое мне стоит много крови. Но я решился
выбрать лозунг: «Чем бесславно погибнуть – воевать и воевать», не складный, но решительный. Иногда вечерком прохаживаюсь по
садику, вроде козы и Силена, но и здесь несравненно с Москвой. Вчера ночью я
был очень очарован белыми цветами картофеля и вишневыми и яблоневыми деревцами
на грядках с картошкой. Их ветви рисовались на фоне неба с бледными звездами. Я надеюсь Вас
увидеть перед отъездом. Сегодня заеду на Арбат к Вашей маме. Ваш С.М. 1932 г. 50а. <…> Все время сижу дома, вернее лежу. Как только
встаю, начинаю работать – поднимается температура. Вчера вечером была 38,6. Что
это за штука, я недоумеваю, так как это вполне не совпадает с тем, что со мной
было раньше. После 15-го примусь за докторов, провалиться бы им. Когда зайду к
Вам – прямо не знаю, так как в этом состоянии, в котором я нахожусь, я отвратителен… кроме того, что не хочу, да и не могу
показываться людям. Первый день сегодня я в музее, все довольно плохо. Надо
стараться выздоравливать хоть не совсем, но чтобы держаться на ногах. У меня
образовалась привычка стонать, что нужно прекратить, как я чувствую. Что Вы делаете? Как идет Шопен? Не отдавайте
ему чрезмерного внимания. Я Вам принесу книг гораздо лучше. Мусоргский мне
лучше нравится. Вы познакомитесь с его судьбой, очень грустной, которая с теми
или иными изменениями обща многим художникам, особенно русским. Они забыты и
несчастны как дети, растущие в грубой семье, где их не любят и считают лишней
обузой… впрочем, во многом они сами виноваты, однако их все-таки жаль. На моем
коротком веку прошло несколько замечательных людей, можно сказать, гениальных
даже. Я очень бы хотел написать о них,
что знаю, чтобы память о них не исчезла бесследно. К этому нужно привлечь
других худ<ожников>,
которые были им друзьями. Но сейчас все очень разобщены и заняты своим. <…> 1932 г. 55а.. <…> Добрый день. Хочу, чтобы он был
действительно добрый для Вас. Сегодня уже второй день, как Вы на свободе и на природе.
Действуете ли Вы, как мы говорили? Лежите ли Вы на траве с книгой? Так должны
Вы проводить свои дни: рядом должны быть лепешка и молоко. Так и не иначе
должны Вы проводить этот месяц: созерцать деревья, небо, рассматривать птиц и
скотов и гнать все другие мысли прочь. Хоть месяц к вечным дыханиям природы и
ее впечатлениям. Сегодня я
<…> отправился в музей Из(ящных)
искусств, где должны быть выставлены ленинградские художники – их там не
оказалось. Но посмотрел другое и как всегда наряду с прекрасным чувством перед
искусством, горькое чувство перед потерей времени и ничтожностью собственного
существования. Спасенье в том, чтобы раз и навсегда забыть все и делать то, что
должен художник. В этом первый долг. Ошибка ли в том, что я не могу приспособляться
к условиям жизни или несчастное свойство натуры, но я не годен ни на что
другое, если я начинаю думать и работать. И эти горькие толчки, когда видишь
искусство. Встретил Шевченко, такой художник. Он сумел, по его словам,
приспособиться к жизни. Но ему легче, так как он все-таки течет по течению и
может быть принятым так или иначе на современном
рынке. Он рассказывал о Синезубове, который сейчас на Корсике <…> Сижу на
ступеньках музея. Сегодня утром купил пачку табаку за 2.80 и почувствовал
облегчение. Я думаю, что табак необходим, пожалуй, в нашем положении, которое
хуже губернаторского. Вчера, когда я
ехал с Павелецкого вокзала, в трамвае случайно
встретил спутницу моего больного. Его выписали из больницы, саркомы нет, но нет
и определенного диагноза. воспалительный
процесс в позвоночнике – очень неопределенно. Операцию делать не будут и шлют в Пятигорск. У них всякие к тому же
материальные затруднения. Завтра я, наверное, их увижу. <…> 1932 г. 56а. <…>
Здесь ужасная жара и духота. Сейчас я из музея и вагона трамвая, где мне чуть
не сделалось дурно от духоты и отвращения. Пишу Вам с вокзала, но и здесь,
несмотря на толканье, все-таки немного лучше, чем на улице. Кроме того, жажда
невыносимая. Наша поездка двигается пока что плохо, так как банк все не платит
денег. Я рад, так как надежда увидеть Вас в Москве становится более реальной.
Это будет истинное чудо увидеть Вас, мою луну и солнце вместе. Во имя царства
кузнечиков, большого Муравья (помните?) и великого гимнаста, придорожного даякского клопа, не забывайте меня никогда. Я совсем плохо
себя чувствую. Это плохо, очень плохо не хотеть ничего ни видеть, ни делать.
<…> 1932г. 59а. <…>
прошу не забывать в Вашей стране осеннего золота и паутинок твоего несчастного
верблюда, которому его вьюки стирают бока, и не подкладывать еще колючек.
<…> 1932г. 63а. <…>
Сегодня серенький, можно сказать, первый осенний день. Я думаю, что грибы лезут один за
другим. Я часто вспоминаю этот необыкновенный случай, когда я увидел белый
гриб. Даешь ли ты им подрасти? – замечая место это,
раскрывай с осторожностью. Я думаю, страшно интересно, ну и к тому же
примешивается страх потерять место и опасение, что придут другие и сорвут, но
зато какая охота и простор для эмоций. Ты же в этом понимаешь толк. Я все сильнее
и сильнее гну спину и нажимаю, как велосипедист на пробеге подходящий к финишу,
но мой финиш еще далеко. <…> 1934 г.? 65а. <…> Я не
захожу к Вам, так как чувствую себя больным. К вечеру всегда жар, не знаю сколько,
так как нет градусника. Это малярия. Прошу Вас не беспокоиться. Ваш С. <К письму
приложены стихи А. C. Пушкина «Для берегов отчизны дальней» и
«Ахилл-Гектор»> 1932 г. |
контакты | ©2005 |